Шахматы в Питере Шахматы в Питере

  ГРАЖДАНИН СССР

ДЕТСКИЕ ГОДЫ

1968 год. На живописной центральной площади Пальма-де-Мальорки мне повстре­чался человек, который пре­красно говорил по-русски, с барским, аристократическим акцентом. Мы познакомились. Я узнал, что господин Старицкий ведет свое генеалогичес­кое древо с XVI века, с того времени, когда некто Андрей Старицкий поднял крестьян­ское восстание против Ивана Грозного. Я помог русско-ис­панскому аристократу обзаве­стись дополнительной инфор­мацией. Используя свои свя­зи с людьми, окончившими исторический факультет ле­нинградского Университета, я достал журнал «Вопросы истории», тот номер, в котором рассказывалось о восстании Старицкого.

Людям с многовековой ро­дословной можно позавидо­вать. Такой человек твердо сто­ит на земле. Он уверен в себе, он испытывает гордость за себя и своих предков. В то же вре­мя, чтобы быть достойным своих предков, он чувствует своим долгом впитывать в себя культуру человечества.

В наше время, когда войны перемежаются с социальными потрясениями, мало кто может похвастаться разветвленным генеалогическим древом. Мне особенно не повезло. Я не знал даже своих дедов. Как расска­зывали, один из них, Мерку­рий Корчной был управляющим имением где-то на юге Украины. Потом он ушел на войну — Первую мировую, и сгинул. Как-то в Нью-Йорке я встретил своего однофамильца. Не в этом ли городе пустил корни Меркурий?

Другой дед, с материнской стороны — Герш Азбель, до­вольно известный еврейский писатель. Он прожил большую часть жизни в местечке Борисполь под Киевом. О его жене Цецилии, моей бабушке, мне было известно только, что в 1919-м году ее походя проткнул штыком деникинский солдат... Мне довелось знать только свою бабушку — мать отца, польско-украинских аристок­ратических кровей, урожден­ную Рогалло. О ней я еще расскажу.

Мой отец родился в Мели­тополе в 1910 году, мать — в Борисполе в том же году. В кон­це 20-х годов на Украину уже надвигался ужас проводимой большевиками коллективиза­ции. Позже, в конце 30-х годов было подсчитано, что кампания коллективизации обошлась Ук­раине примерно в одну пятую часть загубленного населения: более 6-ти миллионов погибло от голода, замучено в тюрьмах, расстреляно. А пока что более-менее обеспеченные бежали с Украины. Так примерно в 1928-м году семьи моего отца и матери оказались в Ленинг­раде. Не знаю, где они позна­комились. Кажется, мой отец посещал одно время занятия в консерватории, где много лет обучалась моя мать.

Я родился в 1931 году, во время первой «сталинской пя­тилетки». Семья была очень бедной. Впрочем, ничего осо­бенного: власти регулярно про­водили чистки, в первую очередь, чистки карманов населе­ния, - чтобы добиться полно­го равенства не на словах, а на деле. Так оно и было: накану­не войны десятки миллионов семей жили в полной нищете. Мне, ребенку, пришлось не­легко. Моя мать Зельда Гершевна (я называл ее просто Женя) была женщиной взбал­мошного характера, и семья довольно быстро распалась. Я остался у матери, но скоро ей стало невмоготу меня кормить и воспитывать, поэтому она отдала меня отцу. Моя мать была дипломированной пиани­сткой - она окончила консер­ваторию, но ее бедность пора­жала меня: за десятки лет тру­довой жизни она так и не смог­ла приобрести нормальную мебель. В ее комнате не было ничего, кроме старой кровати, стула, табурета, шкафа и ос­колка зеркала. Даже пианино, рабочий инструмент, она всю жизнь брала напрокат. Десят­ки раз она потом повторяла, что нам пришлось расстаться из-за того, что ей нечем было меня кормить, и это стало тра­гедией ее жизни.

У отца был мягкий характер, у матери - резкий и драчливый. Они стали врагами. За пять лет мать шесть раз обращалась в суд, чтобы ей вернули ребенка, но суд неизменно присуждал, что­бы я находился у отца. Отец был членом компартии. Мать пошла в партком фабрики, где он ра­ботал, и наябедничала, что отец ходит в церковь, молится. Дело это обсуждали на собрании. Коллеги любили моего отца. Они не допустили его исключе­ния из партии.

Я познакомился с родствен­никами отца. Дворяне, в про­шлом богатые, они теперь, как и все, были равны перед Богом и Сталиным. Впрочем, я все же помню старинную мебель, кра­сивые книги, патефон и плас­тинки с классической музыкой и интересными песнями. И бе­седы, которые касались не толь­ко вопроса — как прокормить семью в ближайший месяц...

Мой отец был преподавате­лем русского языка и литера­туры. Кроме того, Лев Меркурьевич окончил институт холо­дильной промышленности и работал на кондитерской фаб­рике. Там он познакомился с женщиной, которая потом ста­ла его женой и моей матерью. Роза Абрамовна продолжала опекать меня как родного сына несколько десятков лет.

Отец уделял серьезное вни­мание моему воспитанию, и, хотя в доме приходилось счи­тать каждую копейку — быва­ло, ему не хватало на проезд в трамвае, - он счел необходи­мым с первых же лет моей уче­бы в школе нанять преподава­теля для занятий на дому не­мецким языком. С его помо­щью я был записан в библио­теку, брал книги на дом и под опекой отца перечитал таким образом всю литературу, дос­тупную для юношества. Ф. Ку­пер, Жюль Верн, А. Дюма и В. Гюго, Сервантес, Диккенс, Свифт, Джек Лондон, Марк Твен, О’Генри — все было пе­речитано мной, девятилетним. Отец и научил меня играть в шахматы — мне было тогда шесть лет. Я с увлечением сра­жался с ним и другими члена­ми семьи. Иногда в детском журнале помещали партии гроссмейстеров. Мы с отцом пару раз пытались разобраться, как играют гроссмейстеры, но успеха не имели.

* * *

А теперь я позволю себе страничку воспоминаний о са­мом близком мне в детстве человеке.

Моя бабушка любила меня. Я жил у нее с двухлетнего воз­раста. Она одевала и раздевала меня, пока я сам не научился это делать. Она научила меня молиться перед сном; укладывала меня спать, приговаривая по-польски. Она водила меня в костел, где мы вместе моли­лись. Единственная в моем окружении, бабушка не игра­ла со мной в шахматы. Она не боролась с моими капризами, но и не потакала им. Суровые функции воспитания лежали на моем отце, ее сыне. Я был капризен в еде — в бедной се­мье такое не принято. Пита­ние было одной из обязанно­стей Елены Алексеевны, ба­бушки. Она покупала продук­ты и готовила еду на керосин­ке в комнате: до единственной кухни в 13-комнатной комму­нальной квартире было метров 80 по темному коридору. А с моими капризами за столом приходилось бороться отцу...

В комнате 4x4 метра мы жили втроем. Бабушка спала на кровати, отец на диванчике, а я — на стульях посреди комна­ты. Комплекс отсутствия кро­вати я сохранил на десятки лет. В 1960 году я на время распра­вился с обидным воспомина­нием детских лет — купил в Риме мебель для спальни и направил ее в Ленинград. К этому эпизоду я еще вернусь.

Идиллию более-менее бла­гополучной жизни нашей се­мьи разрушила война с Герма­нией. Отец рассудил, что Ле­нинград находится близко к границе — город неминуемо окажется в огне, в центре боев, а значит, меня нужно вывезти оттуда. Учреждения, заводы, школы эвакуировались в глубь страны — на Урал, в Среднюю Азию. Меня отправили вместе со школой, где я учился. Но мать вскоре услышала, что эва­куация проходит с большими трудностями: поезда перегру­жены, многие школы застря­ли на территории Ленинградской области, некоторые под­верглись бомбардировкам. Мать отправилась искать меня. Километров в трехстах от го­рода, южнее озера Ильмень она нашла наш лагерь, забра­ла меня, и мы с ней вернулись в Ленинград.

Мой отец по возрасту не подходил для действующей ар­мии. Кроме того, он был из квалифицированных кадров, в которых остро нуждалась эко­номика страны. Но фактически все дееспособные мужчины были взяты под ружье. Воин­ская часть моего отца была от­рядом так называемого народ­ного ополчения. Несколько месяцев он проходил военную подготовку. В ноябре он зашел домой из казармы, уже опух­ший от голода. Больше я его не видел. Как я позже выяс­нил, баржа с ополченцами по­пала под бомбежку на Ладож­ском озере и затонула...

С начала войны были вве­дены продовольственные кар­точки. Для четырех категорий потребителей. Самая большая норма полагалась военным. Потом шли «рабочие и служащие», затем «дети». Самая скудная норма была для «иж­дивенцев».. Довольно презри­тельное слово... Мясо, жиры, сахар, макаронные изделия, крупа имели месячные нормы, хлеб — ежедневную. Когда в середине месяца человеку уже нечего было поесть, оставался хлеб. А норма с каждым меся­цем все уменьшалась. В голод­ную зиму 1941-42 года норма для иждивенцев была 125 грам­мов хлеба.

Та зима оказалась самой тяжелой для ленинградцев. Это был уже не город; ничего не работало. Закрылись почти все магазины, из-за недостатка электроэнергии перестали ходить трамваи, месяц не выхо­дила последняя оставшаяся га­зета «Ленинградская правда», в январе замолчала единствен­ная радиостанция города. А радио было очень важно, ведь оно сообщало о бомбежках. Дома не отапливались. Паро­вое отопление, если таковое существовало, конечно, не функционировало. Нужно было топить печки, но не хва­тало дров. Жители города об­завелись маленькими железны­ми печками. Их называли «бур­жуйками». К таким было лег­че найти топливо. Замерзал водопровод. С двумя ведрами я ходил на Неву, примерно километр от дома, брать воду из проруби.

Роза Абрамовна потеряла двух братьев — одного убили во время финской кампании 1939-40 годов, другой погиб в первые месяцы войны в 1941 году. Ей приходилось сколь возможно долго скрывать эти смерти от матери... Мой дядя Константин (брат отца) украл кусок хлеба в булочной. После этого он исчез — наверное, его трибунал расстрелял... Его жена умерла от голода, оста­лась дочка Юля четырех лет. Она выдержала эту зиму, и весной 1942-го моя мачеха отпра­вила ее в эвакуацию. Больше я ее не видел.

У бабушки был кот, она звала его «Мачек». Неплохо звучит по-русски, но в пере­воде с польского это просто «кот». Еще не начался поваль­ный голод в городе, как в сен­тябре Мачек бесследно исчез. О приближении голода бабуш­ка догадывалась; у нее был сун­дук, наполненный крупами. Но когда в декабре она его откры­ла, оказалось, что все содержимое сгрызли мыши.

Первый налет на город был 8 сентября 1941 года. Подо­жгли склады продовольствия, так называемые Бадаевские склады. Оттуда валил дым. Совершенно очевидно, что на немцев работали осведомите­ли в городе — советская сис­тема наплодила столько вра­гов, что немцы уже все знали и первым делом разбомбили эти склады. Вообще, немцы старались уничтожить важные объекты, чтобы ослабить обо­рону города. В начале Литей­ного проспекта под номером 4 стоял так называемый «Боль­шой дом», т.е. управление КГБ; немцы хотели его унич­тожить. Но дом охранялся, на крыше стояли зенитки, по­пасть в него было трудно. Бомбы падали чуть поодаль. Вокруг нашего дома (Литей­ный, 16) было немало разру­шено. Одна бомба, килограмм в 200, упала на тротуар перед нашим домом. Капитальная стена треснула. Но бомба не взорвалась; если бы взорва­лась, вряд ли мы бы с вами встретились, читатель. Моей бабушке очень хотелось уехать куда-нибудь подальше от со­мнительного соседства.

Уходя на фронт, отец оста­вил нам свои продовольствен­ные карточки; так что в ноябре было терпимо. Но потом, в де­кабре, голод и стужа сломили здоровье бабушки. Она все вре­мя жаловалась, что ей холодно. Она уже почти не двигалась и просила меня, чтобы я на база­ре обменивал ее паек, эти 125 грамм хлеба на дрова. 10-лет­ний мальчик, совершенно не изощренный в искусстве тор­говаться (ни тогда, ни десятки лет спустя!), я ради бабушки занимался торговыми операци­ями. Меня никогда не обманы­вали. Разве что однажды. Ба­бушка была уже в плохом со­стоянии; пришел врач, устано­вил крайне тяжелую форму ди­строфии, посоветовал напоить ее молоком. Я отправился на Мальцевский рынок поменять хлеб на молоко. Потом, когда я поставил молоко на буржуй­ку согреть его, оно прыснуло и превратилось в малосъедобную сыворотку. Можете себе пред­ставить, как я был расстроен! Было это 1 -го марта. А 4 марта, примерно в полночь я увидел, как к потолку в направлении входной двери двинулось об­лачко. Качнулось, как бы по­махало мне на прощанье и исчезло. Я понял, что остался в комнате один...

До войны я разговаривал по-польски. Теперь я проводил в последний путь всех до единого родственников с польской стороны. Мы с соседкой заво­рачивали труп в простыню, укладывали на санки, привя­зывали и везли на Волково кладбище в братскую могилу.

* * *

Через несколько дней при­шла мачеха и увела меня к себе. Мать? Мать тоже, наверно, могла забрать бесхозного ре­бенка, но она сама, действи­тельно, в это время едва ноги волочила. А Роза Абрамовна по-прежнему работала на кон­дитерской фабрике, которая, непонятно из какого сырья, продолжала выпускать кой-ка­кую продукцию. Несколько раз мачехе — все-таки она была не простой работницей, а началь­ником цеха — удавалось провести меня на фабрику, чтобы я что-нибудь там поел. Так что чувствовал я себя не очень пло­хо. Тем не менее летом 1942 года я попал в больницу для дистрофиков.

Война между тем продол­жалась, но в районе Ленинг­рада довольно вяло. По-видимому, немцы, наслышанные о красоте города, построенно­го Петром Первым, не хотели брать его штурмом, т.е. пред­почли бы взять его измором. Кроме того, немцев подвели их союзники-финны. Един­ственная цель, которую поста­вила себе финская армия — вернуть земли, захваченные у них Сталиным в 1940 году. Они дошли до своей границы с СССР 1939 года и - ни шагу вперед! Так что с трех сторон город был плотно блокирован, а с севера нет! Там было кой- какое пространство. В 1944 году я ездил туда под Сестрорецк отдыхать в пионерском лагере. И я отлично помню, как в пионерлагере, блистая отличной памятью, исполнял со сцены стихи Константина Симонова, которые называ­лись «Убей его»:

Если дорог тебе твой дом,

Где ты русским

выкормлен был,

Под бревенчатым потолком,

Где ты, в люльке качаясь, плыл;

 Если дороги в доме том Тебе стены, печь и углы,

Дедом, прадедом и отцом В нем исхоженные полы...

И так далее, далее, и кон­цовка:

Так убей же хоть одного!

Так убей же его скорей! Сколько раз увидишь его, Столько раз его и убей!

Страшные стихи, за них Симонову было потом стыдно — в полном собрании его сочинений вы их не найдете: вой­на окончилась, а каннибаль­ская энергетика этих стихов ос­талась...

Считается, что Ленинград был в блокаде 900 дней. Она была снята в январе 1944 года. Но некоторое оживление об­щественной, культурной жиз­ни наблюдалось уже в 1943 году, после частичного про­рыва блокады в январе того года..

Один год в школе я пропу­стил — не было никаких заня­тий, так что из третьего класса перешел сразу в пятый. Я не был трудолюбив, предметы, где нужно было поработать, шли у меня плохо. Зато я был по­лон честолюбия, и если ставил перед собой какую-то цель, то обычно добивался ее. Я любил литературу, с удовольствием запоминал стихи и охотно их декламировал. Учительница была поражена, сколько сти­хов Некрасова я запомнил. Она послала меня, как чудо замор­ское, продекламировать все в параллельном классе. Но жил я в своем некоем обособлен­ном мире. Помню, в 5 классе (1942 год) нам задали на дом написать былину. Я сделал эту работу и назвал в своей были­не Гитлера Альфредом. Что же это такое!? Идет война, гибнут миллионы, защищая меня, а я не знаю, кто враг нашей стра­ны?!

В шестом классе я задумал раздвинуть школьные рамки знания литературы и решил выучить наизусть поэму Пуш­кина «Полтава», а также про­читать «Войну и мир». За год, помнится, я одолел примерно четыре пятых романа Толсто­го. Именно в этот год я задумал, помимо школьных пред­метов, развивать другие, новые интересы. Прежде всего, я на­правился в музыкальную шко­лу — учиться играть на рояле. Потом — в шахматные органи­зации для школьников. И еще я стал посещать во Дворце пио­неров так называемый кружок художественного слова. Осо­бенно активен я был в отно­шении шахмат. Я рыскал по всему городу в поисках турни­ров, где можно было принять участие, присутствовал на всех соревнованиях мастеров, од­нажды был даже демонстрато­ром партий на турнире! Я ис­кал шахматные книги во всех букинистических магазинах. Первыми моими книгами ока­зались учебник Эм. Ласкера для начинающих и книга С. Тартаковера «Освобожденные шахматы». Занятия музыкой, не прошло и года, пришлось оставить. Чтобы готовить до­машние задания, нужен был инструмент — дома. У меня не было ни денег, ни свободной площади в квартире для инст­румента. Я бросил занятия му­зыкой. Без особого сожаления. Что касается моего потаенно­го желания стать актером, то и здесь возникли препятствия. Выяснилось, что мое произно­шение не столь безупречно, как хотелось бы. Некоторое время я посещал логопеда, а потом, хоть и со слезами на глазах, бросил и это занятие.

Остались шахматы, где я шаг за шагом, обычно со вто­рой попытки, брал очередной барьер. Чемпионом города сре­ди юношей я стал со второго раза, в 1946 году. В том же году я впервые сыграл в чемпиона­те СССР среди юношей. Тот турнир с легкостью выиграл Т. Петросян, а я набрал всего 5 из 15-ти.

Должен отметить, что мне не удалось привить любовь к шах­матам своему сыну. Зато интерес к стихам и музыке он унас­ледовал от меня в полной мере.

Моими первыми шахмат­ными воспитателями были ма­стера Андрей Батуев и Абрам Модель — в прошлом друг и даже тренер Михаила Ботвин­ника. Модель был очень остроумным человеком и сильным шахматистом: однажды он ин­когнито вызвал на матч через газету лучших шахматистов Ленинграда и сыграл с ними очень удачно. Батуев был пев­цом в академической капелле, а в качестве хобби собрал дома целый зоосад. Еще он любил всякие прибаутки, типа: «Не то здорово, что здорово, а то, что не здорово — то здорово!»

Лекций детям, поистине жаждавшим знаний, Батуев и Модель не читали, зато были превосходными рассказчиками, наполнявшими сердца юных слушателей пылкой страстью к любимой игре. Мне запомнил­ся один эпизод, связанный с Батуевым. Как-то он увидел, что я играю вслепую с одним из сверстников. «О-о-о! — восклик­нул он. — А ну-ка, садись, сыг­раем!» Взял себе белые, сел за доску, а меня посадил в угол без доски. Помню, была разыграна венгерская партия, помню, что я держался ходов 18. Батуев пос­ле партии был доволен. «Будешь мастером», — сказал он. Исто­рия повторилась лет через двенадцать. 23-й чемпионат СССР 1956 года проводился в Ленин­граде. В партии с А. Толушем я защищал тяжелейший эндш­пиль с двумя конями против ладьи и двух пешек противни­ка. Я спас эту партию. На вы­ходе из здания мы встретились с Батуевым. «Будешь гроссмей­стером!» — сказал он...

В конце 1945 года, демоби­лизовавшись, на шахматную работу во Дворец пионеров пришел Владимир Зак. Опыт­ный педагог, Зак обладал осо­бым талантом выявлять способности к шахматам у детей, едва передвигавших фигуры. Поэтому учеников у него было много, и среди них немало дей­ствительно одаренных. Уроков, лекций для детей он не прово­дил. Приглашал гроссмейсте­ров на помощь. Мне запомни­лись лекции, весьма качествен­ные, Левенфиша и Бондаревского. Со мной, как одним из сильнейших в клубе, Зак во­шел в постоянный контакт. Играл со мной легкие партии, делился своими анализами. Зак любил песни Вертинского, на­певал их, играя блиц со мной. А вот его любимая песня, из репертуара Вадима Козина:

Пара гнедых, запряженных с зарею,

Тощих, голодных и жалких на вид,

Вечно бредете вы мелкой рысцою,

Вечно куда-то ваш кучер спешит.

Были когда-то и вы рысаками

И кучеров вы имели лихих.

Ваша хозяйка состарилась с вами,

Пара гнедых, пара гнедых...

По-видимому, учитель, иг­рая со мной, отдыхал, расслаб­лялся. Вот, бывало, блицует со мной, 15-летним пацаном, и приговаривает: «А я имел в виду гоголь-моголь!» Пару лет спустя я осознал, какой духов­ной пищей потчевал меня учи­тель. Вот этот анекдот. При­шла к больному племянница, и он ее просит: «Милочка, по­крутите мне яйца!» Когда та принялась за дело, он говорит: «Это тоже неплохо, но я имел в виду гоголь-моголь!» «Поче­му бы, - подумал я, — почему бы учителю было не начать с других, приличествующих пра­вильному воспитанию молоде­жи историй!»

Так что со мною, любимым учеником, Зак играл блиц «со звоном», а с другими вел себя куда более жестко. В то же вре­мя, как мне казалось, Зак вос­питывал людей достаточно сво­бодно. И его любили — как начинающие шахматисты, так и высококвалифицированные.

Как повлияли на меня за­нятия с Заком? Он всегда был любителем открытого вариан­та испанской партии с ходом

12...Сg4. По теории, этот ход был нехорош, но когда добрых 30 лет спустя я поведал об этом Майклу Стину, он при­думал новинку, на которой я держал матч в Багио!

Зак не старался сформиро­вать мой дебютный репертуар. Я мог показать ему свою партию, и мы ее анализирова­ли. Я пытался самостоятельно искать, и уже в молодости у меня было стремление играть разные схемы. Зак одобрял мое стремление к расширению де­бютного репертуара и в неко­тором роде ему способствовал.

Мы с Заком сохранили дру­жеские отношения на десятки лет. В 70-е годы совместно написали книгу о королевском гамбите — это была его идея, не моя, у него там были какие- то разработки, анализы. А по­том я сел за проверку; помню, я гордился тем, что опроверг гамбит Муцио, продолжил чигоринский вариант и доказал, что черные в порядке. Сам я в серьезной партии применил королевский гамбит единствен­ный раз - в 1972 году против Малиха на турнире в Амстер­даме. В борьбе я сделал ничью. Мы вместе работали для «Ин­форматора» над проблемами открытого варианта испанской партии. У Зака была страсть писать книги. Возможно, здесь играло роль желание улучшить свое финансовое положение. Но чтобы написать хорошую книгу, Заку зачастую не хвата­ло эрудиции.

В дни, когда я стал придир­чиво разбирать стиль своей игры, я был близок к тому, что­бы критиковать Зака за то, что он как тренер, как педагог не направил в нужном направлении мою работу. Скажем, в 1957 году в чемпионате СССР я проиграл Антошину пози­цию, про которую сейчас уже всем известно, что она тяже­лая, это азы шахматные. А мне и в голову это не приходило. Я шел своим путем, своим кри­вым путем, но при этом мне надо же было напоминать о прямых путях! Многое из того, что надо изучить для того, что­бы поднять свой класс до грос­смейстерского уровня, я позна­вал, уже пребывая в этом зва­нии. Мне представлялось, что в этом виноват Зак. С другой стороны... Некоторые люди, наверно, боялись меня направ­лять: у него самобытный путь, ну и пусть он по нему идет.

Сейчас я понимаю, что пра­вильно наоборот, начинать не с самобытного, а с ортодоксального пути. Когда же я до­стиг гроссмейстерского уров­ня, Зак уже вряд ли был спо­собен давать советы, и это была не вина, а беда его.

Зак бережно относился к своим ученикам. Он нашел Спасского, дал ему первые уро­ки. Он выяснил, что семья Спасского находится на грани нищеты. Благодаря его усили­ям Спасский в десятилетнем возрасте был зачислен на по­лучение государственной стипендии как крупный спорт­смен и стал фактически кор­мильцем семьи.

...1953 год, дело «врачей- убийц», в СССР нагнетается антисемитская кампания. Вспомнили, что Зак - еврей, а среди его учеников во Дворце пионеров много евреев. Очевидно было, что Зака хотят уволить. Чтобы защитить тре­нера, я пошел в Куйбышевский райком Ленинграда. Должен был пойти и Спасский, но он отказался.

Вероятно, у Зака в жизни не раз бывали страхи, что у него собираются отобрать работу. Наверно, когда Спасский и я уехали, эти страхи приобрели реальные очертания. И вот Зак написал книгу о шахматистах Ленинграда, и в этой книге я отсутствовал. Была партия, которую Фурман у меня выиграл, и больше там не было обо мне ничего. Книга была выпущена в 1986 году. Я был расстроен. Я считал, что Зак не имел права фальсифицировать историю. Да и не имел права как педагог пре­давать труд своей жизни. У нас с ним разгорелся спор в пись­мах. Я выразил свое возмуще­ние. Он ответил мне, что лучше хоть такая книга, чем никакая. Тогда я написал сильное пись­мо, где, фактически, разобрал его политические взгляды и их практическое применение в жизни. А насчет книги написал, что лучше никакой книги, чем лживая. Письмо получилось слишком сильным. У меня по прошествии лет были основания для угрызений совести...

Я размышляю сейчас о судьбе Зака. Мое бегство силь­но ударило по нему — полити­чески, психологически, эконо­мически. Любимые ученики его, Спасский и Корчной, ока­зались за границей. И помощи на склоне лет ему, заслужен­ному человеку, ждать было неоткуда. Спасский и я, мы пытались чем-то помочь свое­му учителю и его семье. Но, надо признать, недостаточно. Он умер в 1994 году, в глубо­кой бедности...

* * *

Родители часто спрашива­ют: когда следует направлять детей на интенсивное обучение шахматам. А я, вспоминая свои юношеские годы, советую, прошу их не торопиться. Шахматы могут захватить, как ли­хорадка, заслонить собой про­цесс общего образования, столь нужный ребенку. Я вот вскоре утратил привычку ежед­невного чтения литературы. Некоторые книги, предназна­ченные сугубо для взрослых, так мною никогда и не были прочитаны. В частности, са­мый популярный на Западе российский писатель Достоев­ский.

следующая глава