Шахматы в Питере Шахматы в Питере

В РУКАХ ИНКВИЗИЦИИ

Современные террористы берут заложников ради выкупа. Офи­циальные советские власти брали заложников, чтобы посеять страх среди людей, желающих уехать из «коммунистического рая». Сын Корчного — Игорь подал заявление на выезд в Израиль. Его аресто­вали и осудили на два с половиной года лишения свободы, формально — за уклонение от службы в армии. Эта акция была использована как средство давления на отца, игравшего матч на первенство мира с Анатолием Карповым.

О пребывании в советских застенках рассказывает сам потер­певший.

 

Серый день какой-то вы­дался. Середина ноября 1979 года, праздники закончились. Мать уехала, уведя за собой «хвост». Непонятно все же — то ли на самом деле за нами охотятся, то ли дурака валяют. Как всегда, мать объявилась конспиративным телефонным звонком: «Ребята! Я у подруги забыла зонтик и собираюсь за ним заехать. Буду у вас через полчаса». А вообще-то надое­ло скрываться. Полтора года метаний по стране. Под конец я почти и не прятался. Жил в доме МИД на Фрунзенской набережной, где отставные шпионы сидели на скамеечке перед входом и следили за все­ми, кто входит и выходит.

Звонок. Наши друзья не­сколько секунд переговарива­ются с теми, кто за дверью,

после чего, побледнев, помо­гают мне забраться в стенной шкаф и возвращаются в прихожую, чтобы открыть дверь. Устраиваюсь в шкафу поудоб­ней. Вдруг дверь его открыва­ется — предо мной здоровен­ный мент. Все. Отбегался.

КПЗ. Дощатый настил, ни­каких одеял, матрасов - лежи, как лежится. Лежу. Все время клонит в сон — защитная ре­акция. Но толку мало: что бы ни снилось, все - воля. А в последний момент перед про­буждением мысль: «Кончилась воля. И надолго».

Друзья-то домашним сооб­щат, но никто не знает, где я, наверняка будут психовать. Странно, даже есть неохота. Уже пошли вторые сутки с 13 ноября, когда меня задержали. Сплошная неопределенность.

Щелкает засов на двери, входят двое. Один — длинный, как Никита Михалков в филь­ме «Свой среди чужих», таскав­ший за собой пацаненка. Даже шляпа похожая. Другой — не пацаненок, хотя и ростом не вышел. Фингал под глазом. Ну, сейчас начнут мутузить.

«Если не будешь дергаться, все будет нормально. Нас при­слали за тобой из Ленинграда», - говорит «Михалков». Как-то даже полегчало. Полтора года спустя после того, как пришлось бежать из Питера, я сно­ва возвращаюсь домой.

Ленинградский вокзал. Всю­ду группки призывников. Мы по путям, «с черного хода», проби­раемся к питерскому поезду. Меня пристегнули наручниками к мужику с подбитым глазом. Мерзкая штуковина: сжимает при каждом неловком движении и обратно не отпускает. «Не мог­ли бы вы ослабить наручники, пожалуйста?» Ослабляют. Мой «напарник» то ли стоически тер­пит, чтобы не злить начальство, то ли его наручники не сжима­ются (что вряд ли). Еле успева­ем перейти пути перед локомо­тивом. «Интересно, если напар­ника затянет, то и мне ведь мало не покажется. Бр-р-р!»

Наконец, доходим до пер­рона. Ух ты! «Красная стрела» — мой любимый поезд. Ну вот, приеду с музыкой - под глиеровский Гимн великому горо­ду. Двухместное купе. Я сплю на верхней полке, мужики вдвоем сидят на нижней. «Па­рень, ты сибарит? Тогда труд­но тебе будет». Даже не криш­наит. И чего пристали?

Утром, как и ожидал, - глиеровский гимн. Потом — в «Волгу», и по Невскому про­спекту — на Васильевский ос­тров. В КПЗ. Как бы фигово ни было, но появилась мысль: «Все, дома». Почти полтора года я не был в Питере.

* * *

Началось все в июле 1976 года. О том, что отец остался в Голландии после шахматного турнира, мы с матерью услыша­ли по «Голосу Америки». Ощу­щение было, как при прыжке с вышки в бассейн: захватило дух, и страшновато. При этом мысль: «Может, сейчас удастся быстрее достичь намеченной цели?»

Жить в Союзе мне не хотелось лет с двенадцати. Ощущение полной бессмысленности и без­надежности жизни,в нем появ­лялось регулярно. Уже в девя­том классе я попросил отца, как человека, бывавшего за грани­цей, составить таблицу трудно­стей и перспектив учебы на За­паде и в СССР. Думать тут осо­бо было не о чем. Точные на­уки мне нравились всегда, да и на Западе, о котором я столько мечтал, толку от них будет боль­ше, чем от других.

Весной 1976 года в семье по­явились отвальные настроения. Отец тайком от матери забирал­ся ко мне в комнату, чтобы на­диктовывать на магнитофон свои «антисоветские» мемуары. От меня он своих настроений не скрывал. На всякий случай, да­вал информацию, с кем на За­паде войти в контакт, если с ним что-нибудь случится. Мать же рассказывала, что у отца есть воз­можность поехать тренером од­ного из европейских шахматных клубов, так что можно будет про­считать, как бы всем оказаться на Западе. Бабушка же говори­ла, что если отец откажется от очередного претендентского цикла, в обмен на это нас могут всей семьей выпустить в Изра­иль; там видно будет, куда по­ехать дальше.

А тут — такой сюрприз! С одной стороны, глава семьи перескочил через барьер. Но семья-то осталась за этим ба­рьером. Еще ни к одному не­возвращенцу родных не выпус­кали. Правда, времена уже были не сталинские, но гэбуха спуску не давала.

Одним из первых пожаловал представитель партийной орга­низации — искать партбилет. Я так понял: сбеги отец на Запад с партбилетом в кармане, этому партийцу оторвали бы голову.

Потом появились товарищи в штатском. Вели с матерью доверительные беседы: «Видать, оступился ваш супруг. Бывает. Но мы готовы простить. Уго­ворите его вернуться». Еще чего! Вот так сразу все бросим и начнем уговаривать! Наш ко­ролевский пудель, Утан, каждого гебиста встречал, как дру­га. То есть, как и всех осталь­ных друзей и знакомых. И как собаке объяснишь, что гэбуха — это гэбуха и хвостом перед ней лучше не вилять?

Лето, приемные экзамены на носу, жарища. Для забавы я, пользуясь линейкой, как контуром, вывел на белом лис­те бумаги тонкой карандашной линией «Help!» и повесил сна­ружи на двери. Вечером к нам должен был придти знакомый и поклонник отца. Ждем. Ни­кого. Наконец, телефонный звонок: «У вас обыск?» «Поче­му обыск? Все в порядке». Ока­залось, подойдя вплотную к двери (а разглядеть надпись можно было только вблизи), он увидел этот самый «хелп» и не на шутку перепугался. Но все-таки потом позвонил.

Начал сдавать экзамены в Ленинградский Политехничес­кий институт. Пока я сдаю, мать, как и многие родители, сидит в вестибюле. Переживает. У нее для этого веские причины. Ря­дом с ней женщина, тоже вся на нервах: «Волнуюсь — у сына пя­тый пункт. А у вас что?» — «У нас еще хуже». — «Что еще мо­жет быть хуже?» Таки хуже.

Экзамены сдал на пятерки. Очевидно, приказа заваливать не было. Уровень подготовки (физматшкола, а перед экзаме­нами — занятия по математи­ке и физике с друзьями, исполнявшими роль репетиторов) позволил получить высокие баллы безо всяких натяжек. Проявлять же подлую инициа­тиву никто из экзаменаторов не захотел, что в то время бы­вало не так уж часто.

В начале учебного года — собеседование с куратором группы: «Вы - Игорь Корч­ной?» «Да». «Сын невозвра­щенца Корчного?» «Да». «Вы, надеюсь, понимаете, что у вас нет никаких перспектив для карьеры здесь?» Видимо, не осознает, что укрепляет мое нежелание оставаться в Союзе, подсказывает, что делать. Пер­спектив, конечно, не было ни­каких, да я и не собирался за­держиваться в СССР. На лек­ции ходил нечасто, да и занимался тоже не Бог весть как.

Начались четвертьфиналь­ные матчи претендентов. Отцу выпал Петросян. Матч — в итальянском городке Чокко. Курс «Истории КПСС» у нас вела стервозная тетка, бдительно следившая за посещаемостью своего предмета, за мной - особо внимательно. Как-то раз, когда я отсутствовал (мне по­том рассказывали сокурсники), в начале лекции тетка внима­тельно осмотрела зал. «Где Корчной?» И кто-то из остро­умцев с задних рядов ответил: «Корчной в Чокко!»

Весной 1977 года мы полу­чили приглашение от пятиюродной тетушки из Израиля. Для нас это была единствен­ная реальная возможность по­кинуть СССР. Конечно же, в ОВИРе и в КГБ прекрасно зна­ли, куда и к кому мы едем. Но нам сказали: необходимо при­глашение из Израиля.

Начался сбор документов. Одну из нужных справок Поли­тех не давал. Пришлось пода­вать заявление об отчислении из института. Покинул я его без особого сожаления. Одно было неприятно: Политех давал от­срочку от армии, но какая ар­мия, когда уже есть приглашение и нет никаких причин от­казывать в выезде? Ну, в 18 лет оптимизма не занимать. Мно­гие же знакомые, помнившие сталинские времена и хрущев­скую «оттепель», грустно кача­ли головами и говорили, что впереди еще много препятствий. Многие считали решение отца остаться на Западе вот так, с бухты-барахты, весьма рискованным для семьи. Другие ут­верждали, что можно было бы уехать тихо, официально, всей семьей — в обмен на отказ от участия в претендентском цик­ле 1976—1978 годов. При пода­че документов с нас взяли под­писку: мы уведомлены, что при выезде из СССР мы теряем со­ветское гражданство. Подписы­вая бумажку, мать расплакалась. Выходя из ОВИРа, я ей сказал: «Зря ты так! Не плакать надо при потере советского граждан­ства, а радоваться! Сама пой­мешь, когда будем уезжать!»

Пока суть да дело, начали учить немецкий. Отец остался в Голландии, но потом переехал в Германию — в любом случае, немецкий не помешает.

Пессимисты оказались пра­вы. После нескольких месяцев ожидания пришел вызов в ОВИР. Сидевшие там ответ­ственные товарищи сообщили, что нам в нашей просьбе отказано. «Почему?» «Ваш отъезд нецелесообразен». «Что же те­перь делать с институтом, из ко­торого пришлось уйти? И с ар­мией?» «Пусть сын осудит отца в прессе, откажется от попыток покинуть Советский Союз — и мы с радостью примем его об­ратно в институт. Иначе - увы. Ведь желание учиться в системе высшего образования нашей страны несовместимо с желани­ем ее покинуть». «А то, что те­перь грозит призыв в армию - это совместимо с желанием по­кинуть страну?» Ответственные товарищи развели руками. Ведь в этом и состоял их замысел. Из института в то время в армию призвать было нельзя. Армия же закрывала путь к отъезду. Было очевидно, что разыгрывалась простенькая комбинация: после армии навесить секретность и надолго закрыть возможность эмиграции. Не подкопаешься: секретность — она и в Африке секретность!

Осенний призыв 1977 года я проскочил. Теперь, когда появилось много свободного времени, начал учить англий­ский. Германия Германией, а ехать надо в Штаты! Стал ходить в группы «погружения», читать бестселлеры на англий­ском (сначала со словарем, за­тем довольно быстро — без). К весне 1978 с английским все было в порядке.

В мае 1978 года грянуло: меня вызвали в военкомат и вручили повестку. Оставаться дома было нельзя - а вдруг придут и силой потащат на при­зывной пункт? За последний год среди наших друзей и зна­комых появились отказники, годами ожидающие разрешения на выезд из СССР и знающие все «приколы» властей.

Игра в прятки началась в самом Ленинграде - скрывался я у знакомых сначала в Купчино, потом — на Выборгской стороне. Главное было — не по­являться на Васильевском ос­трове, где я жил. Искали меня, похоже, без особого усердия. В июне я даже решил снова наведаться домой. В ту же ночь раздался звонок из Швейца­рии. Отец — ну как не поговорить!? На всякий случай, сра­зу после этого я опять ушел из дома. А в пять часов утра, по рассказам матери, в нашей квартире раздался звонок: при­шли из военкомата. За домом следили.

Через несколько дней мы с бабушкой уехали в деревушку в Латвии, от греха подальше. В июле 1978 года в Багио на­чался матч на первенство мира по шахматам, и я по вечерам, выходя на прогулки, слушал сообщения о нем по Би-Би-Си, прижав к уху коротковолновый приемник.

Позже я переехал в Эсто­нию, в университетский город Тарту. Там я провел месяц с небольшим у наших друзей, преподавателей тартуского университета. Супруга, Лари­са Ильинична Вольперт была трижды чемпионом СССР по шахматам среди женщин, входила в сборную Союза. Когда-то они вместе с отцом играли в одной команде, много обща­лись на шахматной почве, и мать, перебирая возможности спрятать меня, не ошиблась.

Жил я в рабочем кабинете хозяина дома, где все стены за­полняли книги — проза, поэзия, история. Протянешь руку — тут тебе и Пастернак, и Ахматова. Заодно я еще бессовестно пользовался тем, что хозяин, Павел Семенович Рейфман, был вынужден заходить в свой же кабинет. Слово за слово — и получалась не менее чем часо­вая беседа (скорее, монолог, так как я, разинув рот, слушал) об истории российского и совет­ского государства, политике, журналистике и цензуре. Лари­са Ильинична, заядлая пушки­нистка, тоже с удовольствием просвещала заезжего неуча раз­говорами о Пушкине, Стенда­ле и связях русской и француз­ской литературы.

В Тарту чувствовал себя как бы немного на Западе. Мно­гие говорят не по-русски, да и атмосфера не такая совковая, как в остальной стране.

Наконец, приехала мать, и мы стали собираться в Моск­ву. Павел Семенович посове­товал дать пресс-конференцию для западных СМИ, сообщил адрес своего московского знакомого, Жени Габовича.

В Москве я остановился у друзей матери по работе, Пейсиковых, а сама мать — у своих институтских однокурсников, Али и Марка. После долгих ко­лебаний она решилась-таки пойти в гости к Габовичу. Тот сразу же обзвонил всех знако­мых зарубежных корреспонден­тов и назначил дату пресс-кон­ференции. У бедной матери аж челюсть отвисла. Но делать не­чего — надо выступать. Есте­ственно, первый блин получил­ся комом. В нескольких кило­метрах от места встречи с жур­налистами я узнал по «голосам», что пресс-конференция состоя­лась, что у нас все в порядке (интересно, а я от кого тут, как зайчик, бегаю?), а выступила мать лишь для того, чтобы под­твердить — да, мы желаем вые­хать, но нас не пускают. Все.

Расслабившись после встре­чи с журналистами, мать забе­жала к Але с Марком, а потом решила отправиться ко мне. Хорошо, что Марк ее сопро­вождал. В пустынной развороченной клумбе рядом с домом друзей копались двое «садовни­ков». Марк посадил мать в свою машину — и у машины тут же появился «хвост». Скорее все­го, КГБ не столько искало меня, сколько пыталось про­следить, с кем из западных жур­налистов мать попробует всту­пить в контакт, чтобы по воз­можности этому помешать. Стало ясно, что ей лучше вер­нуться в Питер. По дороге на Ленинградский вокзал «Запоро­жец» Марка заглох на Ленин­ском проспекте. Начала обра­зовываться пробка. Недоволь­ные водители, матерясь, выска­кивали из машин. Из двух «Волг» следовавших, как выяс­нилось, за машиной Марка, вылезли несколько человек в штатском. Они прикрикнули на опешивших водителей, помог­ли запустить «Запорожец» и, уже не прячась, эскортировали мать до самого поезда на Питер.

Что делать дальше — было неясно. Через знакомых мы вы­ходили даже на дочь Брежнева (было известно, что она не гну­шалась взятками и могла мно­гое провернуть), но получили ответ: наше дело - политичес­кое, зашло слишком далеко, и помочь она не может. Как потом выяснилось, и Карпов пе­ред матчем в Багио просил в верхах, чтобы нас выпустили. К тому времени отец уже был с Петрой Лееверик, и Карпов с советниками считали, что выпу­стить семью перед матчем или во время его — лучший способ сорвать игру противника. Но и Карпову ответили отказом, по­советовав справиться своими силами. Получалась оригиналь­ная ситуация — власти считали, что я обязательно должен отсидеть, а потом можно будет раз­говаривать. На их условиях... Я же надеялся, что удастся вые­хать до того, как посадят. Так прошло почти полтора года. По доходившим до меня сведени­ям, в своих выступлениях Алек­сандр Рошаль говорил: «Мы знаем, где сын Корчного, и ког­да потребуется - арестуем».

Рошаль оказался хорошо осведомлен. Приближалась жеребьевка матчей претенден­тов следующего цикла, и тут-то меня арестовали. Как я под­метил, часто пакости со сто­роны властей были приуроче­ны к какому-нибудь событию шахматной жизни с участием отца. То жеребьевка, то какой- нибудь матч против совков. Арест был и местью невозвра­щенцу, и превращением меня в заложника, угрозой, что в случае необходимости со мной могут сурово расправиться.

Итак, круг замкнулся. Я снова в Питере, на Васильев­ском острове, в отделении ми­лиции, километрах в пяти от дома. Мать с бабушкой навер­няка не знают, что я рядом. Волнуются.

Сняли отпечатки пальцев («поиграли на пианино»). При­шел «воронок», набитый под завязку, и меня повезли в Кре­сты. Наконец, очутился в каме­ре. Ничего камера, всего шесть человек на четыре места. Окна, правда, закрыты двумя рядами наклонных металлических пла­стин - так, что даже в щелку не глянуть, как там снаружи. Че­рез две недели после ареста по радио сообщили о том, что «ог­раниченный контингент» совет­ских войск вошел в Афганистан. Да, в тюрьме-то становилось бе­зопаснее, чем в армии!

Суд состоялся через два месяца после ареста. Зал был полон «представителей трудо­вой общественности». Боль­шинству друзей, пришедших на суд, пришлось остаться в коридоре и на лестнице. При­ятно было увидеть всех их пос­ле долгого отсутствия.

Что же до суда, то надеять­ся было не на что. Вопрос был лишь в том, какой срок мне дадут. Оказалось — два с поло­виной года при максимуме в три. Учитывая, что за несколько лет до того меня «прикре­пили» к военно-морскому фло­ту, где надо служить три года, я «сэкономил» шесть месяцев.

«Кресты» были промежуточ­ным этапом между волей и ла­герем. Хотелось поскорее выбраться из тюрьмы, не сидеть весь день в четырех стенах. Тем более, тюрьма начала перепол­няться: в преддверии Олимпиады-80 Ленинград стали зачи­щать от бомжей и «прочих эле­ментов», способных вызвать у иностранных гостей «непра­вильное» впечатление от СССР. В камерах на четыре человека теперь размещали по двенад­цать. Когда в марте 1980 года я услышал: «На выход, с веща­ми!», то висел в самодельном гамаке между двумя верхними койками. Больше добавлять народ в камеру было некуда.

Выдернули меня ночью, привезли на вокзал и погнали вместе с другими заключенны­ми по путям, к столыпинским вагонам. С обеих сторон — злобный лай немецких овчарок охраны (собак я люблю, но с тех пор не выношу эту поро­ду). Шаг вправо, шаг влево - считается побег. Да еще заста­вили, придурки, издеваясь над нами, часть пути пройти на корточках. Начальство решило, что незачем меня оставлять в городе, где нас многие знают и нам будет легче общаться с волей. Лучше отправить меня подальше. Сначала - в Сверд­ловск, в пересыльную тюрьму, потом — в Курган и, наконец, в лагерь у деревушки с обман­чивым названием: Просвет. Сдернули меня аккурат перед четвертьфинальным матчем пре­тендентов. Загнали на 3000 км от дома, где вряд ли попадется кто — либо из знакомых. Да и вообще, в глубинке москвичей и питерских не любят.

В первое утро в лагере я проснулся от хитов «Бони М». Мороз и солнце, день чудес­ный... «Новобранцев» выгнали на уборку навалившего нака­нуне снега, и все - под шляге­ры, которые я любил слушать на воле. Работать меня опре­делили в отряд №1, считав­шийся привилегированным, так как там обитала лагерная обслуга - повара, банщики. Все лагерные интриги и борь­ба за место в этом отряде меня не касались: я знал, что в моем случае на все будет воля на­чальства, или лагерного, или районного, или вообще московского. В первое время лю­бопытные офицеры постоянно приходили в отряд, посмотреть на диковинного зверя. Один даже решил провести со мной воспитательную беседу, из ко­торой я запомнил одну фразу: «Наша система — система мира. Это значит, что весь мир должен быть советским». Пока что меня решили не трогать. Как заложник, я должен был оставаться в хорошей форме. По крайней мере, до приказа сверху. Назначили меня дне­вальным в лагерной школе, «шнырем» на блатном жарго­не. Вся работа состояла в том, чтобы не высовываться, тихо сидеть в школьной каморке.

Наконец-то до меня нача­ли доходить письма с воли. Каждый день — письмо от ма­тери, каждый день — письмо от бабушки, а также частые письма от друзей и подруг. Ну, и отвечал я тоже с такой же частотой. Письма я, по наив­ности, часто бегал получать в штаб, чтобы не ждать, когда их принесут в отрад. Как я потом понял, зэки, многие из кото­рых тоже бегали в штаб, реши­ли, что я делаю это для того же, что и они — чтобы «сту­чать». Таким образом, «наез­дов» на новичка не было. К тому же, задним числом я уз­нал, что перед моим прибыти­ем был проведен инструктаж: заложника до особого прика­зания не трогать!

Так продолжалось до полу­финального матча претенден­тов 1980 года. В Москве, ви­дать, решили, что пора «зак­ручивать гайки» и дали приказ держать меня построже. При­шлось распрощаться с первым отрядом и месяц рыть канавы, таскать доски на строительстве небольшой швейной фабрики внутри зоны. Посыпались взыскания: в неположенное время находился в неположен­ном месте, форма одежды не та, еще что-то. Начальство решило выслужиться. Но до на­травливания на меня зэков дело не дошло.

Через месяц меня определи­ли на ту самую швейную фаб­рику, которую я перед этим помогал строить. Времени от­вечать на письма, продолжав­шие идти с той же частотой, стало меньше, но переписка позволяла мне абстрагировать­ся от окружающей реальности, и я продолжал ее, несмотря на трудности. Появились и друзья. Первым был Арнольд Спалинь, один из руководителей «Адвен­тистов седьмого дня», севший в 1979 году по «делу Шелкова». Каждый день мы с ним встре­чались и вели беседы — о рели­гии, политике и вообще «за жизнь». К середине срока вок­руг каждого барака поставили ограждение с будкой на выхо­де. Покидать территорию такой локальной зоны можно было лишь в составе отряда или по пропуску. Мы все равно ухит­рялись общаться, несмотря на эти ограничения. Я устроился разносчиком прессы для отря­да, что позволяло выходить за пределы локальной зоны и иметь «отмазку» на случай, если заловит патруль: шел в библио­теку за прессой.

Начальство опыта с «поли­тическими» почти не имело, поэтому иногда удавалось нахальным напором избежать наказания. Как-то в жаркий летний вечер я с приятелями вышли перекурить на крыль­цо швейной фабрики и нарва­лись на патруль. Всех повели на вахту. Причина? Нарушение формы одежды. На швейной фабрике во время рабочей смены все были одеты в голубые рубашки. На зоне же должны были ходить в черном. Крыль­цо - это уже не фабрика, а зона. Ребята матерились, ожи­дая лишения права на посыл­ки и бандероли. Я попросил бумагу и ручку, чтобы написать объяснительную записку: «По сообщению курганского метео­центра от..., сегодня стрелка термометра перевалила за 30 градусов вследствие антицик­лона, пришедшего... » и т.д., и т.п., на две страницы мелким почерком, с упором на отсут­ствие необходимой вентиляции в швейном цехе и падающую из-за этого производитель­ность труда. Дежурный на вах­те выругался и послал всех по­дальше. Связываться с писакой ему явно не хотелось.

К началу матча на первен­ство мира в Мерано обстановка на швейной фабрике стала накаляться. Количество отрядных приблатненных, пользующихся благоволением начальства, от­лынивающих от работы, силь­но увеличилось, а план надо было выполнять. Начали мор­довать остальных, работающих, чтобы те вкалывали за двоих- троих. Со «швейки» пора было сматываться. Жаловаться на конкретных людей мне не хоте­лось, но требовалось что-либо предпринять. В самый разгар смены я ушел с рабочего места, пошел на вахту и стал писать заявление: «В связи с травлей, сознательно развязанной лагер­ным начальством, я вынужден отказаться от работы на швей­ной фабрике». Естественно, все это на двух страницах, с про­странным изложением между­народной обстановки.

В тот же вечер меня переве­ли в штрафной изолятор на две недели. 250 граммов хлеба каж­дый день, плюс через день — «горячая пища» (подогретая вода). Письма от меня идти пе­рестали, на воле поднялся пе­реполох, дошедший аж до запад­ных СМИ. По истечении сро­ка, весь в нарывах, но доволь­ный, что снова вышел на све­жий воздух, я вновь оказался в отряде №1, и вновь — школь­ным «шнырем». Работать в этот раз пришлось на самом деле - мыть полы, парты, доски, давать звонки и относить в штаб класс­ные журналы с пометками о посещаемости. Среднее образо­вание было обязательным, так что по прибытии на зону, если кто, не сообразив, говорил, что у него неполное среднее образование, ему в дальнейшем при­ходилось это самое «неполное» завершать, посещая школу каж­дый день после работы. Времени на что-либо еще не остава­лось. Если кому надо было про­гулять один или несколько уро­ков, была возможность догово­риться со школьным «шнырем» за некоторую «мзду». «Шнырь» перед тем, как отнести журнал в штаб, всегда мог поставить га­лочку о присутствии. Не я это придумал, но отказываться от таких преимуществ тоже не со­бирался. Появилось в изобилии курево, стало лучше питание, в бане теперь мылся не раз в не­делю с отрядом, а когда захочу. На заводе зоны, делавшем зап­части для бронетранспортеров, заказал себе гантели — есте­ственно, в обмен за неотмечен­ные несколько прогулянных уроков. В столярной сделали мне бирку. С одной стороны ее — все, что положено по прави­лам (фамилия, инициалы, но­мер отряда), но поанглийски. С другой стороны — то же са­мое, но по-русски. Гуляю по зоне с английской биркой. Как только вижу патруль — отгибаю проволоку, и бирка переворачи­вается «русской» стороной. В таких условиях прошли после­дние восемь месяцев до освобождения.

Матч в Мерано закончился для 'отца неудачно. Начальство ехидничало. Как-то раз один из лейтенантов подошел ко мне на просчете: «Ну что, Корчной, продул твой папаша!» — «От этого у вас колбаса в магази­нах не появится!» — ответил я ему. И ничего этот паразит сде­лать мне не мог. Замначальни­ка по режиму, отправивший меня в штрафной изолятор, за свои фокусы вылетел от нас на зону для малолетних преступ­ников, что являлось пониже­нием. Москве лишние сканда­лы были не нужны, особенно сейчас, когда цель была дос­тигнута: Корчной не стал чем­пионом мира.

Освободился я в середине мая 1982 года и через два дня был уже в Питере. Надо полу­чать паспорт. Иду в военкомат за какой-то справкой, без кото­рой его не выдадут. Большая комната, полно народу. За од­ним из столов сидит на вид при­личный мужик, в кожаном пид­жаке. Вручает мне повестку в армию на ноябрь месяц. «Так я уже сидел за отказ, а за одно преступление два раза не судят».

Мужик, казалось, сильно разнервничался, разорался: «Ах, ты, такой-сякой, не хочешь в армию? Так мы тебя в бараний рог скрутим! Моя бы воля — я бы вообще таких, как ты, рас­стреливал! А преступление-то уже новое — вот и рецидив!» Поорал, поорал, увидел, что на нас никто не оборачивается, и, перейдя на шепот, сказал: « Я на днях слушал интервью ва­шего отца по «Голосу Амери­ки». Надеюсь, скоро вы сможе­те уехать в США. Желаю уда­чи». Каково, а?

А я был полон решимости: если уж будут судить, отсижу новый срок, а в армию не пой­ду, возможность уехать на За­пад тем самым себе не отрежу.

В начале июня нам, наконец-таки, дали разрешение на выезд — естественно, в Изра­иль. До Израиля мы, конечно, не доехали, а, прилетев в Вену самолетом Аэрофлота, сразу же направились в Цюрих на само­лете Swissair. Прямой билет Ле­нинград — Цюрих нам в питер­ском аэропорту продать отка­зались: властям надо было как- то соблюсти свои совковые приличия.

На этом совдеповский пе­риод моей жизни закончился. Еще несколько лет мне сни­лись кошмары: я вновь за ре­шеткой. Просыпался в холод­ном поту. Затем неволя стала сниться все реже и реже, а лет через пять подобные сны во­обще прекратились. Я привык к свободе.

 следующая глава